– Дома пан? – спросил путешественник.
– Дома, – отвечала девочка, разинув рот и став совершенно в машинальное положение.
– А пани?
– И пани дома.
– А панночка? – Это слово произнес путешественник как-то тише и с каким-то страхом.
– И панночка дома.
– Умная девочка! Я дам тебе пряник. А как сделаешь то, что я скажу, дам другой, еще и злотый.
– Дай! – говорила простодушно девочка, протягивая руку.
– Дам, только пойди наперед к панночке и скажи, чтоб она на минуту вышла; скажи, что одна баба старая дожидается ее. Слышишь? Ну, скажешь ли ты так?
– Скажу.
– Как же ты скажешь ей?
– Не знаю.
Рыцарь засмеялся и повторил ей снова те самые слова; и, наконец, уверившись, что она совершенно поняла, отпустил ее вперед, а сам, в ожидании, сел под вербою.
Не прошло несколько минут, как мелькнула между деревьев белая сорочка, и девушка лет осьмнадцати стала спускаться к гребле. Шелковая плахта и кашемировая запаска туго обхватывали стан ее, так что формы ее были как будто отлиты. Стройная роскошь совершенно нежных членов не была скрыта. Широкие рукава, шитые красным шелком и все в мережках, спускались с плеча, и обнаженное плечо, слегка зарумянившееся, выказывалось мило, как спеющее яблоко, тогда как на груди под сорочкою упруго трепетали молодые перси. Сходя на плотину, она подняла дотоле опущенную голову, и черные очи и брови мелькнули, как молния. Это не была совершенно правильная голова, правильное лицо, совершенно приближавшееся к греческому: ничего в ней не было законно, прекрасно-правильно; ни одна черта лица, ничто не соответствовало с положенными правилами красоты. Но в этом своенравном, несколько смугловатом лице что-то было такое, что вдруг поражало. Всякий взгляд ее полонил сердце, душа занималась, и дыхание отрывисто становилось.
– Откудова ты, человек добрый? – спросила она, увидев козака.
– А из Запорожья, панночка; зашел сюда по просьбе одного пана, коли милости вашей известно, – Остраницы.
Девушка вспыхнула.
– А ты видел его?
– Видел. Слушай…
– Нет, говори по правде! Еще раз: видел?
– Видел.
– Забожись!
– Ей-богу!
– Ну, теперь я верю, – повторила она, немного успокоившись. – Где ж ты его видел? Что, он позабыл меня?
– Тебя позабыть, моя Ганночко, мое серденько, дорогой ты кристалл мой, голубочко моя! Разве хочется мне быть растоптану татарским конем?..
Тут он схватил ее за руки и посадил подле себя. Удивление девушки так было велико, что она краснела и бледнела, не произнося ни одного слова.
– Как ты сюда прилетел? – говорила она шепотом. – Тебя поймают. Еще никто не позабыл про тебя. Ляхи еще не вышли из Украйны.
– Не бойся, моя голубочка, я не один, не поймают. Со мною соберется кой-кто из наших. Слушай, Галю: любишь ли ты меня?
– Люблю, – отвечала она и склонила к нему на грудь разгоревшееся лицо.
– Когда любишь, слушай же, что я скажу тебе: убежим отсюда! Мы поедем в Польшу к королю. Он, верно, даст мне землю. Не то поедем хоть в Галицию или хоть к султану, и он даст мне землю. Мы с тобою не разлучимся тогда и заживем так же хорошо, еще лучше, чем тут, на хуторах наших. Золота у меня много, ходить есть в чем, – сукон, епанечек, чего захочешь только.
– Нет, нет, козак, – говорила она, кивая головою с грустным выражением в лице. – Не пойду с тобою. Пусть у тебя и золото, и сукна, и едамашки. Хотя я тебя больше люблю, чем все сокровища, но не пойду. Как я оставлю престарелую бедную мать мою? Кто приглядит за нею? «Глядите, люди, – скажет она, – как бросила меня родная дочка моя!» – Слезы покатились по ее щекам.
– Мы не надолго ее оставим, – говорил Остраница, – только год один пробудем на Перекопе или на Запорожье, а тогда я выхлопочу грамоту от короля и шляхетства, и мы воротимся снова сюда. Тогда не скажет ничего и отец твой.
Галя качала головою все с тою же грустью и слезами на глазах.
– Тогда мы оба станем присматривать за матерью. И у меня тоже есть старая мать, гораздо старее твоей. Но я не сижу с ней вместе. Придет время, женюсь, – тогда и не то будет со мною.
– Нет, полно. Ты не то, ты – козак; тебе подавай коня, сбрую да степь, и больше ни о чем тебе не думать. Если бы я была козаком, и я бы закурила люльку, села на коня – и все мне (при этом она махнула грациозно рукой) трын-трава! Но что будешь делать? я козачка. У Бога не вымолишь, чтоб переменил долю… Еще бы я кинула, может быть, когда бы она была на руках у добрых людей, хоть даже одна; но ты знаешь, каков отец мой. Он прибьет ее; жизнь ее, бедненькой моей матери, будет горше полыни. Она и то говорит: «Видно, скоро поставят надо мною крест, потому что мне все снится – то что она замуж выходит, то что рядят ее в богатое платье, но всё с черными пятнами».
– Может быть, тебе оттого так жаль своей матери, что ты не любишь меня, – говорил Остраница, поворотив голову на сторону.
– Я не люблю тебя? Гляди: я, как хмелинонька около дуба, вьюсь к тебе, – говорила она, обвивая его руками. – Я без тебя не живу.
– Может быть, вместо меня какой-нибудь другой, с шпорами, с золотою кистью?.. что доброго! может быть, и лях?
– Тарас, Тарас! пощади, помилуй! Мало я плакала по тебе? Зачем ты укоряешь меня так? – сказала она, почти упав на колени и в слезах.
– О, ваш род таков, – продолжал всё так же Остраница. – Вы, когда захотите, подымете такой вой, как десять волчиц, и слез, когда захотите, напускаете вволю, хоть ведра подставляй, а как на деле…
– Ну, чего ж тебе хочется? Скажи, что тебе нужно, чтоб я сделала?
– Едешь со мною или нет?
– Еду, еду!
– Ну, вставай, полно плакать; встань, моя голубочка, Галочка! – говорил он, принимая ее на руки и осыпая поцелуями. – Ты теперь моя! Теперь я знаю, что тебя никто не отнимет. Не плачь, моя… За это согласен я, чтоб ты осталась с матерью до тех пор, пока не пройдет наше горе. Что делает отец твой?